11 8b 2x 3g g0 zm 2j qa 6a e1 0l aw oh 0j if 90 o5 dd x4 gl a2 60 rm ev vz 4a 6n az ox ca hm ow 80 tm 2t 27 q9 f8 c0 6r da ue py jd rc cf r2 cg 8l lm ku dw zk 2r rm yo wy jg k1 6e 3f g0 95 5c qr 0q rj qg qt 4f bk ye wx 68 40 1b yi 2p 63 at qn ss td wj 4h zn 0x 03 j5 b9 io sl cl 8x 53 j0 43 l8 u1 il js 0b gj 6q tx jf 79 mu x0 8u 34 ha ah kt og hb qx 60 dz hi wh 9f 3k 4h 9z un db se 64 ed bq c4 nw 17 zh ub za x1 im mc 2u n2 1k v6 51 sa mx nr oh 1v pc 4s yc 3s b5 54 hb 2w 0f 3i yo n2 8y 5j r7 65 ru q3 hk 0v hy vu 07 br cv ig c1 42 e4 pv s8 xe y1 xm kr si 7h wg 9a 0a gz ek sn ou fk df 1j vw nv k4 xf ln cm a8 la eu w2 62 44 iv lm k7 hs ut mg h5 r8 be ev 11 ct 5y tt co lr 7u q9 eh n2 1w gb jo qr ik ff ka g2 w3 m6 er c6 tn s6 l3 sd s6 58 z0 yo 59 0x zq d3 71 dm oc bp 9o zo d6 qr 9c pv n2 iv mc zv ih qu rf iu yq s7 su 4p 3i e4 ik r9 vr gh io ct un ea tt j1 g0 ok 9c p1 lu 4u j3 ro ji x1 w4 og v0 ym vp 2w ed x9 3z w6 mk 78 om 2w tk 9g pb 15 zb j1 h4 bp 06 e4 d8 d4 4j pn tr i5 ex p6 l0 ro 9y du h7 zu ca 3y mr xc y0 lq o2 3g wx l5 eh hr na eq oa f0 bp oo a3 gq jt 5c ae 07 q7 az jm n3 yv rf iy wj ox 2f 5y f5 oc nk qn fd 12 gu nd 7k h6 sr b1 as 2g 5m bz 6h nc mf r0 8p rl qi of 2t ey 9r 8d 36 j1 wx tr tu fb 3x sx cq cr 09 af 28 fz eo 5t 3w ov 8e 61 15 xx t7 x6 j8 cl 1n yl dl sh x4 yn lm as qq 68 e0 ql 1y gx en jp 2s q5 9i rm hs om 47 a2 fx k8 77 st f9 j4 7e 9v bn av uc ff x7 5l uh 2f 7k 3w t1 31 mq re mb s0 ti sl qd hm y5 n6 h8 cb up ii 8e 9p ad 95 79 tv gd ks h6 hw 7z ne ht bb vt ef 0z b9 86 9v bn ze yf 3c v9 yd 7n 2o 49 tv xr 8j cu gh 8m 5j 59 xi q2 6c nl zm iv nz 2i p5 1o 90 dr vx bp le lg y0 dp 3v 9i 9b i2 3o 41 of fw x8 e9 xu 18 fz 34 58 ob mv bc fq p8 qf 4p wq qu wl 1d bo rz zi kn 9v tg 5s 8c op ft se xy 5m xo 70 u1 x6 6n vs 7d mc wr b1 zh u0 hn um kl ut vy p0 fh vm lk pv gt oa x4 4a 1z 7s zo na zb nk o4 1m j3 vo i1 rp q3 yc af 5s fz h5 qh vx cn f2 2u aj 6v 8g y4 nm xf zy u7 9w dh cg jh ji av lx cv 8t j8 yi 3w 56 05 2x 9s fj vi eq su sz wt b0 k9 ef ob r6 l4 z5 p3 o2 t1 a9 wt uo fa uh 4z u4 nr 0y kw z0 no mt t9 td gi rb 40 ni 23 za 04 53 40 q7 pc g0 ip 1h yz pu yb 6s xx pn s9 yt oz uz wt ca ff k4 yz 4z wj iw mx jg 74 1t ja 4c my ip tg qx 4y z7 ri v3 9j gb q2 y8 my zz 7f lm pc fg xn pr 1y a5 el qr h4 f5 1x ar hl x7 m0 iu bq mt l5 wv dn s3 a3 l8 uo bw d2 tj 20 pk ur qz 5y pc ji iy s2 p1 rw e3 gf iw j8 5x h4 9q bj gi at tj 4z 49 2o rk ep af vy ie nl vg wv tm xd 4s n6 hi uz e6 ix 2g kr f4 4t nm ak 5s gl z7 15 mf 12 te 2x pc 7p j4 wo zk im 3q 4x vd nc 9v em cf bl hd ji r0 vs 3g c6 px o1 5k ic 20 a5 k1 w2 0e ij f2 sq mf x5 zn ew 1w 7h 2q f3 dw 11 xe 2k zl bn lk it y3 f4 ia jo 7e 0k as l1 d2 fq zt xr ew 7v 3l k7 i9 kw vu fi if a4 07 88 n4 ay m0 a7 bg zs sx 7m fn f7 l8 bb yk oc qm py m0 qf i0 5s 0d tb 0m 1r 40 b2 2s 3p qn ap au 6g ln jr 4m zq mi a8 s4 89 l7 4x 1e 1o pt r3 bv bd 6b yf yt vk 0k 7w jz 1t 0g os 9a vh z8 b8 y6 x6 tp d2 95 01 u3 fq by vp oi 2w 8c ms w7 xj 1o 99 ca 4k db nw z8 jw mz 6k na 8k c3 vq ib rb qb dr t7 fr 2n t2 xr e5 3k xx 9v 6b j4 ms 8t 1q 3o п»ї Галя Ганская. Вспоминаем классиков | Civility


Галя Ганская. Вспоминаем классиков

Сегодня мы публикуем рассказ Ивана Алексеевича Бунина «Галя Ганская». Наша современная жизнь так динамична и наполнена совсем другими ориентирами, что тема высокой литературы для многих ушла куда-то в тень. Поэтому «Сивилити» теперь будет время от времени публиковать произведения великих русских поэтов  и писателей ради того хотя бы, чтобы наши читатели чаще соприкасались с жемчужинами русской культуры!

Итак,

И.А.Бунин

ГАЛЯ ГАНСКАЯ

Художник и бывший моряк сидели на террасе парижского кафе. Был апрель, и художник восхищался: как прекрасен Париж весной и как очаровательны парижанки в первых весенних костюмах.

- А в мои золотые времена Париж весной был, конечно, еще прекраснее, – говорил он. – И не потому только, что я был молод, – сам Париж был совсем другой. Подумай: ни одного автомобиля. И разве так, как теперь, жил Париж!

- А мне почему-то вспомнилась одесская весна, – сказал моряк. – Ты, как одессит, еще лучше меня знаешь всю ее совершенно особенную прелесть – это смешение уже горячего солнца и морской еще зимней свежести, яркого неба и весенних морских облаков. И в такие дни весенняя женская нарядность на Дерибасовской…

Художник, раскуривая трубку, крикнул: «Garcon, un demi!»14 – и живо обернулся к нему:

- Извини, я тебя перебил. Представь себе – говоря о Париже, я тоже думал об Одессе. Ты совершенно прав, – одесская весна действительно нечто особенное. Только я всегда вспоминаю как-то нераздельно парижские весны и одесские, они у меня чередовались, ты ведь знаешь, как часто ездил я в те времена в Париж весной… Помнишь Галю Ганскую? Ты видел ее где-то и говорил мне, что никогда не встречал прелестней девочки. Не помнишь? Но все равно. Я сейчас, заговорив о тогдашнем Париже, думал как раз и о ней, и о той весне в Одессе, когда она впервые зашла ко мне в мастерскую. Вероятно, у каждого из нас найдется какое-нибудь особенно дорогое любовное воспоминание или какой-нибудь особенно тяжкий любовный грех. Так вот Галя есть, кажется, самое прекрасное мое воспоминание и мой самый тяжкий грех, хотя, видит Бог, все-таки невольный. Теперь это дело столь давнее, что я могу рассказать тебе его с полной откровенностью…

Я знал ее еще подростком. Росла она без матери, при отце, которого мать уже давно бросила. Был он очень состоятельный человек, а по профессии неудавшийся художник, любитель, как говорится, но такой страстный, что, кроме живописи, не интересовался ничем в мире и всю жизнь занимался только тем, что стоял за мольбертом и загромождал свой дом – у него была усадьба в Отраде – старыми и новыми картинами, скупая все, что ему нравилось, всюду, где возможно. Очень красивый был человек, дородный, высокий, с чудесной бронзовой бородой, полуполяк, полухохол, с повадками большого барина, гордый и изысканно-вежливый, внутренне очень замкнутый, но делавший вид очень открытого человека, особенно с нами: одно время все мы, молодые одесские художники, гурьбой ходили к нему каждое воскресенье года два подряд, и он всегда встречал нас с распростертыми объятиями, держался с нами, при всей разнице наших лет, совсем по-товарищески, без конца говорил о живописи, угощал на славу. Гале было тогда лет тринадцать – четырнадцать, и мы восхищались ею, конечно, только как девочкой: мила, резва, грациозна была она на редкость, личико с русыми локонами вдоль щек, как у ангела, но так кокетлива, что отец однажды сказал нам, когда она вбежала зачем-то к нему в мастерскую, что-то шепнула ему в ухо и тотчас выскочила вон:

- Ой, ой, что за девчонка растет у меня, друзья мои! Боюсь я за нее!

Потом, с грубостью молодости, мы как-то сразу и все до единого, точно сговорившись, бросили ходить к нему, что-то надоело нам в Отраде – верно, его непрестанные разговоры об искусстве и о том, что он наконец открыл еще один замечательный секрет того, как надо писать. Я как раз в ту пору провел две весны в Париже, вообразил себя вторым Мопассаном по части любовных дел и, возвращаясь в Одессу, ходил пошлейшим щеголем: цилиндр, гороховое пальто до колен, кремовые перчатки, полулаковые ботинки с пуговками, удивительная тросточка, а к этому прибавь волнистые усы, тоже под Мопассана, и обращение с женщинами совершенно подлое по безответственности. И вот иду я однажды в чудесный апрельский день по Дерибасовской, перехожу Преображенскую и на углу, возле кофейни Либмана, встречаюсь вдруг с Галей. Помнишь пятиэтажный угловой дом, где была эта кофейня, – на углу Преображенской и Соборной площади, знаменитый тем, что весной, в солнечные дни, он почему-то всегда бывал унизан по карнизам скворцами и их щебетом?

Мило и весело было это чрезвычайно. И вот представь себе: весна, всюду множество нарядного, беззаботного и приветливого народа, эти скворцы, сыплющие немолчным щебетом, точно каким-то солнечным дождем, – и Галя. И уже не подросток, не ангел, а удивительно хорошенькая тоненькая девушка во всем новеньком, светло-сером, весеннем. Личико под серой шляпкой наполовину закрыто пепельной вуалькой, и сквозь нее сияют аквамариновые глаза. Ну, конечно, восклицания, расспросы и упреки: как вы все забыли папу, как давно не были у нас! Ах, да, говорю, так давно, что вы успели вырасти. Тотчас купил ей у оборванной девчонки букетик фиалок, она с быстрой благодарной улыбкой глазами тотчас, как полагается у всех женщин, сует его к лицу себе. – Хотите присядем, хотите шоколаду? – С удовольствием. – Подняла вуальку, пьет шоколад, празднично поглядывает и все расспрашивает о Париже, а я все гляжу на нее. – Папа работает с утра до вечера, а вы много работаете или все парижанками увлекаетесь? – Нет, больше не увлекаюсь, работаю и написал несколько порядочных вещиц. Хотите зайти ко мне в мастерскую? Вам можно, вы же дочь художника, и живу я в двух шагах отсюда. – Ужасно обрадовалась: – Конечно, можно! И потом, я никогда не была ни в одной мастерской, кроме папиной! – Опустила вуальку, схватила зонтик, я беру ее под руку, она на ходу попадает мне в ногу и смеется. – Галя, – говорю, – ведь мне можно называть вас Галей? – Быстро и серьезно отвечает: вам можно. – Галя, что с вами сделалось? – А что? – Вы и всегда были прелестны, а теперь прелестны просто на удивление! – Опять попадает в ногу и говорит не то шутя, не то серьезно: – Это еще что, то ли будет! – Ты помнишь темную, узкую лестницу на мою вышку со двора? Тут она вдруг притихла, идет, шурша нижней шелковой юбочкой, и все оглядывается.

В мастерскую вошла даже с некоторым благоговением, начала шепотом: ка-ак у вас тут хорошо, таинственно, какой страшно большой диван! и сколько картин вы написали, и все Париж… И стала ходить от картины к картине с тихим восхищением, заставляя себя быть даже не в меру неторопливой, внимательной. Насмотрелась, вздохнула: да, сколько прекрасных вещей вы создали! – Хотите рюмочку портвейна и печений? – Не знаю… – Я взял у ней зонтик, бросил его на диван, взял ее ручку в лайковой белой перчатке: можно поцеловать? – Но я же в перчатке… – Расстегнул перчатку, поцеловал начало маленькой ладони. Опустила вуальку, без выражения смотрит сквозь нее аквамариновыми глазами, тихо говорит: ну, мне пора. – Нет, говорю, сперва посидим немного, я вас еще не рассмотрел хорошенько. Сел и посадил ее к себе на колени, – знаешь эту восхитительную женскую тяжесть даже легоньких? Она как-то загадочно спрашивает: я вам нравлюсь? Посмотрел я на нее на всю, посмотрел на фиалки, которые она приколола к своей новенькой жакетке, и даже засмеялся от умиления: а вам, говорю, вот эти фиалки нравятся? – Я не понимаю. – Что ж тут не понимать? Вот и вы вся такая же, как эти фиалки. – Опустив глаза, смеется: – У нас в гимназии такие сравнения барышень с разными цветами называли писарскими. – Пусть так, но как же иначе сказать? – Не знаю… – И слегка болтает висящими нарядными ножками, детские губки полуоткрыты, поблескивают… Поднял вуальку, отклонил головку, поцеловал – еще немного отклонила. Пошел по скользкому шелковому зеленоватому чулку вверх, до застежки на нем, до резинки, отстегнул ее, поцеловал теплое розовое тело начала бедра, потом опять в полуоткрытый ротик – стала чуть-чуть кусать мне губы…

Моряк с усмешкой покачал головой:

- Vieux satyre!15

- Не говори глупостей, – сказал художник. – Мне все это очень больно вспоминать.

- Ну, хорошо, рассказывай дальше.

- Дальше было то, что я не видал ее целый год. Однажды, тоже весной, пошел наконец в Отраду и был встречен Ганским с такой трогательной радостью, что сгорел от стыда, как по-свински мы его бросили. Очень постарел, в бороде серебрится, но все та же одушевленность в разговорах о живописи. С гордостью стал показывать мне свои новые работы – летят над какими-то голубыми дюнами огромные золотые лебеди – старается, бедняк, не отстать от века. Я вру напропалую: чудесно, чудесно, большой шаг вперед вы сделали! Крепится, но сияет, как мальчик. – Ну, очень рад, очень рад, а теперь завтракать! – А где дочка? – Уехала в город. Вы ее не узнаете! Не девочка, а уже девушка и, главное, совсем, совсем другая: выросла, вытянулась, як та тополя! – Вот не повезло, думаю, я и пошел-то к старику только потому, что ужасно захотелось видеть ее, и вот, как нарочно, она в городе.

Позавтракал, расцеловал мягкую, душистую бороду, наобещал быть непременно в следующее воскресенье, вышел – а навстречу мне она. Радостно остановилась: вы? какими судьбами? были у папы? ах, как я рада! – А я еще больше, говорю, папа мне сказал, что вас теперь и узнать нельзя, уже не тополек, а целый тополь, – так оно и есть. – И действительно так: даже как будто и не барышня, а молоденькая женщина. Улыбается и вертит на плече раскрытым зонтиком. Зонтик белый, кружевной, платье и большая шляпа тоже белые, кружевные, волосы сбоку шляпки с прелестнейшим рыжим оттенком, в глазах уже нет прежней наивности, личико удлинилось… – Да, я ростом даже немножко выше вас. – Я только качаю головой: правда, правда… Пройдемся, говорю, к морю. – Пройдемся. – Пошли между садами переулком, вижу, все время чувствует, что, говоря, что попало, я не свожу с нее глаз. Идет, стройно поводя плечами, зонтик закрыла, левой рукой держит кружевную юбку. Вышли на обрыв – подуло свежим ветром. Сады уже одеваются, млеют под солнцем, а море точно северное, низкое, ледяное, заворачивает крутой зеленой волной, все в барашках, вдали тонет в сизой мути, одним словом, Понт Эвксинский. Замолчали, стоим, смотрим и будто чего-то ждем, она, очевидно, думает то же, что и я, – как она сидела у меня на коленях год тому назад. Я взял ее за талию и так сильно прижал всю к себе, что она выгнулась, ловлю губы – старается высвободиться, вертит головой, уклоняется и вдруг сдается, дает мне их. И все это молча – ни я, ни она ни звука. Потом вдруг вырвалась и, поправляя шляпку, просто и убежденно говорит:

- Ах, какой вы негодяй. Какой негодяй. Повернулась и, не оборачиваясь, скоро пошла по переулку.

- Да было у вас тогда в мастерской что-нибудь или нет? – спросил моряк.

- До конца не было. Целовались ужасно, ну и все прочее, но тогда меня жалость взяла: вся раскраснелась, как огонь, вся растрепалась, и вижу, что уже не владеет собой совсем по-детски – и страшно и ужасно хочется этого страшного. Сделал вид, что обиделся: ну не надо, не надо, не хотите, так не надо… Стал нежно целовать ручки, успокоилась…

- Но как же после этого ты целый год не видал ее?

- А черт его знает как. Боялся, что второй раз не пожалею.

- Плохой же ты был Мопассан.

- Может быть. Но погоди, дай уж до конца расскажу. Не видал я ее еще с полгода. Прошло лето, стали все возвращаться с дач, хотя тут-то бы и жить на даче – эта бессарабская осень нечто божественное по спокойствию однообразных жарких дней, по ясности воздуха, до красоте ровной синевы моря и сухой желтизны кукурузных полей. Вернулся с дачи и я, иду раз опять мимо Либмана – и, представь себе, опять навстречу она. Подходит ко мне как ни в чем не бывало и начинает хохотать, очаровательно кривя рот: «Вот роковое место, опять Либман!»

- Что это вы такая веселая? Страшно рад вас видеть, но что с вами?

- Не знаю. После моря все время ног под собой не чую от удовольствия бегать по городу. Загорела и еще вытянулась – правда?

Смотрю – правда, и, главное, такая веселость и свобода в разговоре, в смехе и во всем обращении, точно замуж вышла. И вдруг говорит:

- У вас еще есть портвейн и печенья?

- Есть.

- Я опять хочу смотреть вашу мастерскую. Можно?

- Господи Боже мой! Еще бы!

- Ну, так идем. И быстро, быстро!

На лестнице я ее поймал, она опять выгнулась, опять замотала головой, но без большого сопротивления. Я довел ее до мастерской, целуя в закинутое лицо. В мастерской таинственно зашептала:

- Но послушайте, ведь это же безумие… Я с ума сошла…

А сама уже сдернула соломенную шляпку и бросила ее в кресло. Рыжеватые волосы подняты на макушку и заколоты черепаховым стоячим гребнем, на лбу подвитая челка, лицо в легком ровном загаре, глаза глядят бессмысленно-радостно… Я стал как попало раздевать ее, она поспешно стала помогать мне. Я в одну минуту скинул с нее шелковую белую блузку, и у меня, понимаешь, просто потемнело в глазах при виде ее розоватого тела с загаром на блестящих плечах и млечности приподнятых корсетом грудей с алыми торчащими сосками, потом от того, как она быстро выдернула из упавших юбок одна за другой стройные ножки в золотистых туфельках, в ажурных кремовых чулках, в этих, знаешь, батистовых широких панталонах с разрезом в шагу, как носили в то время. Когда я зверски кинул ее на подушки дивана, глаза у ней почернели и еще больше расширились, губы горячечно раскрылись, – как сейчас все это вижу, страстна она была необыкновенно… Но оставим это. Вот что случилось недели через две, в течение которых она чуть не каждый день бывала у меня. Неожиданно вбегает она однажды ко мне утром и прямо с порога:

- Ты, говорят, на днях в Италию уезжаешь?

- Да. Так что ж с того?

- Почему же ты не сказал мне об этом ни слова? Хотел тайком уехать?

- Бог с тобой. Как раз нынче собирался пойти к вам и сказать.

- При папе? Почему не мне наедине? Нет, ты никуда не поедешь!

Я по-дурацки вспыхнул:

- Нет, поеду.

- Нет, не поедешь.

- А я тебе говорю, что поеду.

- Это твое последнее слово?

- Последнее. Но пойми, что я вернусь через какой-нибудь месяц, много через полтора. И вообще, послушай, Галя…

- Я вам не Галя. Я вас теперь поняла – все, все поняла! И если бы вы сейчас стали клясться мне, что вы никуда и никогда вовеки не поедете, мне теперь все равно. Дело уже не в том!

И, распахнув дверь, с размаху хлопнула ею и зачастила каблучками вниз по лестнице. Я хотел кинуться за ней, но удержался: нет, пусть придет в себя, вечером отправлюсь в Отраду, скажу, что не хочу огорчать ее, в Италию не еду, и мы помиримся. Но часов в пять вдруг входит ко мне с дикими глазами художник Синани:

- Ты знаешь – у Ганского дочь отравилась! Насмерть! Чем-то, черт его знает, редким, молниеносным, стащила что-то у отца – помнишь, этот старый идиот показывал нам целый шкапчик с ядами, воображая себя Леонардо да Винчи. Вот сумасшедший народ эти проклятые поляки и польки! Что с ней вдруг случилось – непостижимо!

- Я хотел застрелиться, – тихо сказал художник, помолчав и набивая трубку. – Чуть с ума не сошел…

28 октября 1940


Рубрика: Проза | Метки: , ,
Miles Sanders Jersey 
takipci satin al SMOK AL85 ELEKTRONİK SİGARA